7 октября в Москве скончался Вячеслав Всеволодович Иванов, академик РАН, профессор РГГУ и UCLA, великий лингвист, семиотик и антрополог. По просьбе «Горького» Иванова вспоминает историк-византинист Сергей Иванов.

Про ушедшего от нас Вячеслава Всеволодовича Иванова можно рассказывать бесконечно, как он сам бесконечно рассказывал про свое знакомство с разными великими или просто интересными людьми. У него всякий раз получалось, что наука, да и жизнь в целом, — это про взаимоотношения людей, про передачу некой личностной эстафеты. Капица и Пастернак, Ахматова и Сахаров, Зощенко и Лотман, еще десятки и десятки имен неизменно всплывали во всех его докладах и лекциях с неизменной присказкой «Имярек рассказывал мне…». Получалась какая-то друидическая культура устного трафика мудрости, причем подразумевалось, что его информанты были не просто великие ученые, но в первую очередь интересные собеседники. Не будет оскорблением его памяти, если я расскажу про него именно как про захватывающе интересного человека, а про его вклад в этимологию или сравнительно-историческое языкознание, историю письменности или физиологию мозга пусть напишут другие, для кого это составляет профессию.

Институт славяноведения, куда я пришел работать в 1979 году, был весьма экзотическим заведением: там имелись сугубо идеологические сектора, заполненные разжалованными чиновниками и дипломатами, а были и другие — как будто напрочь изолированные от советской действительности. Последнее в особенности было приложимо к Сектору структурной типологии, которым руководил Вячеслав Всеволодович. Там не просто занимались странными вещами — там не играли в общеобязательные игры всем понятного лицемерия. Там не было «партгруппы», например. В райкоме КПСС, как мне потом рассказали, все время давили на нашего директора, чтобы он что-нибудь сделал с «этими ускользающими», как-то поставил их в один ряд со всеми, но почему-то это так и не было сделано. Кома [так называли Вячеслава Вс. Иванова коллеги и друзья. — Прим. ред.] жил сквозь брежневскую эпоху, будто не замечая ее. Наверно, это было возможно оттого, что тогдашняя власть по марксистской привычке суеверно доверяла авгурскому знанию чистой науки. Этим, кстати, коммунистические вожди принципиально отличались от нынешних, лишенных малейшего пиетета к фундированному знанию.

С другой стороны, Кома умел так противостоять режиму, чтобы вовсе с ним не поссориться. Да, он совершал поступки подчас отчаянно смелые, но при этом никогда не становился профессиональным диссидентом вроде своего тестя Копелева. Например, если мы вернемся в Инслав конца 1970-х, то окажется, что Кома не только сосуществовал с парткомом, субботниками, первомайскими торжественными заседаниями, капустниками, народной дружиной, овощебазой, ни в чем не участвуя, но и сумел (незадолго до моего прихода) защитить докторскую диссертацию; конечно, по его масштабам это было страшно поздно, но самый факт вызывал у всех веселое изумление: как это у него получилось? Ведь должны были не позволить. У Комы имелся дар так разговаривать с начальством, чтобы, ни на йоту себя не уронив, добиться желаемого и разумного. Там, где его друг и многолетний соавтор Владимир Топоров уходил или насупленно замолкал, Иванов боролся и выигрывал, и за себя, и за свой сектор. Да, он оставался невыездным — но дружил со всем международным сообществом коллег, приглашал в Москву идеологически сомнительного Романа Якобсона, сам устраивал «методологически ущербные» конференции. Да, ему было запрещено преподавать в университете (кстати, этот запрет держался дольше всех остальных), но он компенсировал это тем, что читал нам, немногочисленным аспирантам и молодым сотрудникам Инслава, лекции, которые я вспоминаю с восторгом до сих пор.

У Комы была удивительная способность расколдовывать слова, казавшиеся заклятыми. Я наблюдал это несколько раз, и это неизменно сопровождалось эффектом какого-то катарсиса у присутствующих. Помню, как в переполненной аудитории Политехнического музея, куда толпы сошлись слушать В.В. про индоевропейскую прародину, он вдруг заговорил про академика Сахарова — нет, ничего политического, просто о том, как Андрей Дмитриевич рассказывал ему про «антропный принцип» мироздания. Но имя горьковского изгнанника было тогда абсолютно табуировано, оно просто не могло существовать в публичном пространстве. Или другой пример: когда в перестройку Кому избрали народным депутатом, он, наверно, самым первым в СССР за 70 лет произнес слова «частная собственность» как что-то само собой разумеющееся, без чего не может работать никакая экономика. Он всегда был в гуще людей и идей, на острие и в теме. Поэтому никто не удивился, что в новые времена он стал директором Иностранки, главой Антропологической Школы в РГГУ и много еще кем. Его касалось все, все интересовало, он все брал на себя.

Много лет спустя после Коминого отъезда в Калифорнию, я вдруг встретил его в библиотеке ИНИОН. Было жарко, а ИНИОН, до того как сгорел, славился тем, что летом раскалялся внутри как парная. Вячеслав Всеволодович, тогда уже 77-летний, опираясь на свою клюку и отдуваясь, карабкался по высокой лестнице в читальный зал. Я спросил, что он делает в этой бедненькой библиотеке, тогда как теперь к его услугам лучшие собрания США. Он ответил, что отпуск проводит в Москве, но не сидеть же без дела. Свою последнюю монографию он опубликовал в 84 года. Кома не поддавался старости, как не поддавался вообще никакой рутине.

Он рассказывал мне, что разум человека после смерти вливается в некий вселенский разум. Его разум заслуживает этого более, нежели чей бы то ни было другой.

Вячеслав Всеволодович Иванов

Фото: philologist.livejournal.com

Читайте также

«Пока византиец писал, его вселенная не могла погибнуть»
Сергей Иванов о знакомстве с античностью, палимпсестах и византийском сахаре
2 августа
Контекст
«Как много вещей, которым я не нужен»
Михаил Гаспаров о феминизме, редактуре и своем девизе
15 августа
Контекст
«Мы отправили Венедикту Ерофееву устав КПСС»
Читательская биография филолога Романа Лейбова
24 марта
Контекст